Портал садовода - Vsetsvetet

Правдивая история блокады Ленинграда — дань уважения её жертвам. Рассказы о блокаде Ленинграда (рассказы о войне детям)

Эта актриса известна в кино как «общая мама» — так много мам она сыграла. Если кому-то ничего не говорит эта фамилия, то вы сразу вспомните её лицо – одна из её знаменитых мам – мама Нади из «Иронии судьбы». И таких ролей у нее было множество. А в 1941 году ей было 20 лет .

Она родилась в Иваново, а в предвоенные годы училась в Ленинграде — совмещала учебу в педагогическом институте и в актерской школе. А чтобы как-то прожить, она еще умудрялась подрабатывать на вокзале – носила чемоданы! Там же в актерской школе Любовь Соколова встретила свою любовь в лице студента Георгия Араповского. «Как он за мной ухаживал ! – рассказывала Любовь Сергеевна. — На шестой этаж на руках поднимал ». В мае 1941 года они поженились.

Всё складывалось прекрасно: и учёба, и личная жизнь. Когда началась война, Любовь Соколова пошла работать на авиационный завод слесарем по обработке деталей к двигателям самолётов. Мужа по зрению в армию не взяли, он и свекровь также устроились на завод.

Любови Сергеевне чудом удалось пережить дни блокады . А вот её мужу и свекрови – нет. Они погибли от голода, разделив участь тысяч ленинградцев…

В феврале 1942 года Любовь Соколова вместе с другими ленинградцами была эвакуирована под бомбёжками и обстрелами по льду Ладожского озера. Некоторое время она ухаживала за ранеными на эвакуационном пункте при «Дороге жизни». Затем перебралась в Иваново, а оттуда – в Москву.

Тогда как раз вышло постановление о том, что ленинградские блокадники имеют право поступать в любое учебное заведение без экзаменов. Соколова попросилась во ВГИК (который находился в эвакуации в Алма-Ате), и летом 1942 года она была зачислена на 2-й курс актёрского факультета. Потом была ещё длинная жизнь, роли она играла небольшие, но запоминающиеся и было их около 200.

Её мужем стал Георгий Данелия, с которым они прожили около 26 лет, в 1959 году у них родился сын - Николай Данелия-Соколов, режиссёр, поэт, умерший в 26 лет.

Галина Павловна Вишневская

Великой русской оперной певице было в 1941 году 15 лет. Почти всё детство она провела в Кронштадте. И до войны жизнь Галины не была сладкой. Борьба за жизнь началась для неё в шесть недель от роду, когда мать взвалила груз воспитания на бабушку. Родители, по словам Вишневской, всегда оставались для неё чужими: отец, уезжая из блокадного Ленинграда с новой женой, оставил дочь замерзать, а мать после 13-ти лет разлуки попросту не узнала её при встрече. Детство Вишневской, как оно описано в её автобиографии — бесконечная череда страшных испытаний, физических и психологических. И всякий раз следовало чудесное спасение, дававшее силу жить дальше. Все 900 дней блокады Галина Вишневская провела в Ленинграде . Девочка выжила, потеряв единственного близкого человека — бабушку. Об этом она подробно пишет в свой книге «Галина. История жизни», написанной в 1984 году.

Я жила в каком-то полусне. Опухшая от голода, сидела одна, закутанная в одеяла, в пустой квартире и мечтала… Не о еде. Плыли передо мной замки, рыцари, короли. Вот я иду по парку в красивом платье с кринолинами, как Милица Корьюс в американском фильме «Большой вальс»; появляется красавец герцог, он влюбляется в меня, он женится на мне… Ну и, конечно, я пою - как она в том фильме (я ещё до войны смотрела его раз двадцать).

Я даже не страдала от голода, а просто тихонько слабела и всё больше и больше спала. Мучило лишь вечное ощущение холода, когда ничем нельзя согреться… И, вспоминая сейчас блокаду, я прежде всего вижу промёрзшие, покрытые инеем стены нашей комнаты, а за окном - пустынные, занесённые снегом улицы, по которым кто-нибудь, закутанный до глаз в разное тряпьё, волочит санки с покойником, зашитым в простыню или одеяло…

О возвращении к жизни:

Пришла весна 1942 года, и стали ходить по квартирам, искать уже тех, кто остался в живых. Такая комиссия из трёх женщин пришла и ко мне. Если б они тогда не пришли - был бы мне конец …На другой день они вернулись и отвели меня в штаб МПВО (местной противовоздушной обороны).

Зачислили меня в отряд, состоявший из 400 женщин, жили они на казарменном положении. Командиры - мужчины-старики, не годные к отправке на фронт. Получали все военный паек. Носили форму - серо-голубые комбинезоны, за что моряки в шутку прозвали их голубой дивизией. Вот в эту-то «дивизию» я пришла и ожила среди людей.

Обязанности наши заключались в круглосуточных дежурствах на вышках: мы должны были сообщать в штаб, в каком районе видны вспышки и пламя пожаров; если была бомбежка или артиллерийский обстрел, где были взрывы, в какую часть города попадания. Сразу после сигнала воздушной тревоги мы должны были быть готовы выехать по первому же требованию для помощи гражданскому населению: откапывать заваленных в разбитых взрывами домах, оказывать первую медицинскую помощь и т. д. Кроме того, днём надо было работать на расчистке города. Мы ломали, разбирали деревянные дома на топливо и раздавали дрова населению (в Ленинграде было то же самое - там совсем не осталось деревянных домов). Техники, конечно, никакой не было. Руки, лом да лопата. После страшных морозов везде полопались канализационные трубы, и, как только земля оттаяла, надо было чинить канализацию. Это делали мы, женщины, - «голубая дивизия».

Находясь в дивизии местной противовоздушной обороны, она уже выступала с концертами, пела песни из репертуара К. Шульженко, которую очень любила: слушала её по радио, на пластинках, выучивала её песни и пела. Г.П. Вишневская говорила в интервью:

блокада прошла через моё сознание. Это, конечно, закалило и выковывало мой характер. То, что я осталась жива, – просто чудо…Описать состояние человека в блокаде трудно. По-моему, просто невозможно найти нужные слова…Мне кажется, до сих пор так никто и не описал того ужаса, который был в блокаду . Мало быть свидетелем и пережить это, надо ещё обладать невероятным даром, чтобы рассказать, как человек теряет своё человеческое лицо. Наверное, Господь правильно делает, что не дал никому этого дара. Не надо это рассказывать. Есть вещи, о которых вслух не говорят. Особенно когда человек теряет свой человеческий облик. Знать это надо, но рассказывать невозможно .

В 1943–44 годах Галина в течение полугода училась в ленинградской Музыкальной школе для взрослых им. Н. А. Римского-Корсакова в классе сольного пения. Имея от природы поставленный голос, в 1944 году она поступила в Ленинградский областной театр оперетты в хор, затем стала исполнять сольные партии. В первом браке была замужем за военным моряком Георгием Вишневским, с которым развелась через два месяца, но сохранила его фамилию (до этого была Ивановой). В 1945 году уже во втором браке у неё родился сын и умер двухмесячным от пищевого отравления. Так восемнадцатилетняя женщина познала материнское горе. Потом был Большой театр (несмотря на отсутствие консерваторского образования), карьера и известность, счастливая жизнь более 50 лет в браке со знаменитым виолончелистом Мстиславом Ростроповичем, и две их дочки – Ольга и Елена.

А ещё позже – гонения, высылка из страны: за поддержку и помощь А. И. Солженицыну Г. Вишневская и М. Растропович были лишены советского гражданства и государственных наград - «за действия, порочащие звание гражданина СССР». До конца своих дней Галина Вишневская прожила со швейцарским паспортом, хотя сразу после событий 1990 года супруги вернулись в Россию, и награды им были возвращены. Галина Вишневская умерла в конце 2012 года. Ольга Ростропович — виолончелистка, возглавляет музыкальный фонд Ростроповича, который поддерживает молодых музыкантов и проводит ежегодные фестивали. У Ольги двое сыновей. Елена Ростропович — пианистка, возглавляет международный медицинский фонд Ростроповича — Вишневской, который занимается вакцинацией детей по всему миру. Под её руководством находится ещё и ассоциация Ростроповича-Вишневской. Эта ассоциация реализует гуманитарные музыкальные программы. У Елены четверо детей.

Алиса Бруновна Фрейндлих

В 1941 году ей исполнилось 7 лет. Предки по отцовской линии переехали в Санкт-Петербург из Германии ещё в XVIII веке, а мама, когда познакомилась с отцом Алисы (известным актером), тоже жила в Ленинграде.

Вскоре после рождения девочки молодая семья обосновалась в коммунальной квартире, из окон которой открывался вид на Исаакиевский собор, а неподалёку от дома располагался Медный всадник.

Незадолго до начала войны родители Алисы расстались, девочка осталась жить с матерью. В 1941 году Алиса пошла в первый класс. Школа находилась прямо в центре города, который подвергался самым массивным обстрелам.

Вскоре началась блокада. Школы фактически не имели возможности обучать детей… С чего бы ни начинался урок, когда в промерзший класс приходила обессилевшая учительница и голодные дети, укутанные в платки и тёплую одежду, разговор уже через несколько минут сворачивал на тему о еде, о воспоминаниях об обедах и ужинах мирной поры… Позже Алиса Бруновна вспоминала:

Главное впечатление моего детства - война, блокада. Хорошо помню, как напряжённо смотрела на часы: когда же стрелка наконец дойдёт до нужного деления и можно будет съесть крохотную дольку от пайки хлеба? Такой жёсткий режим устроила нам бабушка - и потому мы выжили . А ведь очень многие гибли из-за того, что сразу съедали свои 125 граммов хлеба, которые выдавались на сутки в самую тяжелую зиму. Да, блокадники были очень сосредоточены на себе , и эта созерцательность своего внутреннего состояния и дала нам возможность, во-первых - выжить, во-вторых - всё, всё запомнить. Может быть, когда-нибудь напишу об этом… Вместе с трудным, с очень страшным, в моих детских впечатлениях из тех дней осталось и острое ощущение того, что у нас, блокадников, была особая потребность в улыбке - видимо, в этом заключалась и какая-то психотерапия, какая-то даже физическая защита…

Зимой 1941-го не стало нашей квартиры - в неё попал снаряд. Причём, по слухам, это был наш снаряд - то ли недолёт, то ли перелёт… Я очень хорошо запомнила, как мы вернулись домой и увидели выбитые стёкла и двери, рояль, бедный, весь в штукатурке, всё размётано… Жить там стало невозможно.

Потом наш дом восстановили, поскольку он находился в той части города, которую старались сохранить. Помню, как скульптуры на Исаакиевском соборе все были закрыты мешками с песком, а поверх мешков досками заколочены.

Мы в тот момент были в бомбоубежище, поэтому и уцелели. И ведь это, знаете, просто чудо, что именно в тот раз мы спустились в убежище … Ведь только во время первых бомбёжек всех жильцов дома организованным порядком туда водили. Во дворе начинала орать сирена, и все шли. А потом стали привыкать к бомбёжкам и просто прятались в каких-то нишах. С верхних этажей люди спускались к нам, на первый, - считалось, что на первом безопасно. Но вот в тот день, когда в нашу квартиру попал снаряд, почему-то все решили уйти. И это нас спасло.

Мы переехали в комнату папиного старшего брата, он жил в том же доме, но в другом флигеле, в коммунальной квартире. У папиного брата тоже была семья - жена и сын Эдик, мой двоюродный брат, которому было, наверное, года четыре, а мне уже было шесть. Пришлось сдвинуть все имевшиеся в доме кровати, и мы на них спали все вместе. Тесновато, зато тепло. В комнате с прежних времён осталась большая изразцовая печь, в неё втиснули буржуечку и топили. В основном - мебелью, в итоге сожгли всю, кроме того, на чем нужно было спать и сидеть.

Это была самая тяжёлая зима — с 41-го на 42-й год . Первая зима блокады. В эту зиму бабушка ещё была с нами… Когда наши запасы пропали вместе с квартирой, бабушке удалось спасти только специи, которых у неё всегда было много, как у любой хорошей хозяйки. И бабушка выдавала нам понемножку то несколько гвоздичек, то щепотку лимонной кислоты, то корицы, чтобы бросить в кипяток, и получался чай. На столе постоянно стоял горячий самовар - это было экономно, потому что не требовало горючего: в самовар засыпали угли из буржуйки. И вот мы все время пили чаи.

Ещё у бабушки была горчица. Роскошь! С ней казался вкусным даже студень из столярного клея, который тогда все в Ленинграде варили. А когда кончилось всё, то бабушка давала нам соду, мы бросали её в кипяток, и получалась шипучка. Потом, во вторую зиму, когда бабушки с нами уже не было (бабушку выслали из Ленинграда вместе с другими немцами, она умерла в эшелоне по дороге ), с продуктами в Ленинграде стало уже полегче. Нашлась возможность переправлять что-то в город. Появилась дуранда — спрессованный жмых от семечек. Из них выдавливали подсолнечное масло, а жмых прессовали в твердые, как цемент, лепешки. И выдавали по продуктовым карточкам. Грызть дуранду было невероятно вкусно.

Кстати, нет худа без добра. Поскольку мое взросление - с шести до девяти лет - пришлось на блокаду, у меня очень мало вырос желудок. До сих пор я насыщаюсь буквально с капли! Хотя это не значит, что я через час снова не захочу есть…

Я умудрилась даже выкарабкаться из двустороннего воспаления лёгких, которое подхватила. Антибиотиков в Ленинграде не было. Рыбий жир мне давали, а меня от него рвало, я не могла его принимать. Ещё кодеин в таблетках. А это, между прочим, лёгкий наркотик… Я помню ощущение наркотического опьянения, когда дальние предметы становятся ближе тех, что рядом. Я думаю, что меня спасала энергия маминой любви.

После войны была учёба, и уже долгая и прекрасная жизнь в искусстве театра и кино. В браке с режиссером И. Владимировым у Алисы Бруновны родилась дочь Варвара Владимирова, тоже ставшая актрисой. Сейчас уже взрослые и внуки – Анна и Никита.

В актёрской судьбе А. Фрейндлих был спектакль «Рождены в Ленинграде» , поставленный в августе 1961 года — преддверие 20-летия начала блокады. Зрители, среди которых были едва ли не одни блокадники, хотели убедиться в том, что спектакль смог запечатлеть часть их общей судьбы и общих воспоминаний. Это была история простой человеческой жизни. В главной героине легко узнавалась сама блокадная муза Ольга Берггольц, а в девушке Маше (её играла А. Фрейндлих) — младшая сестра поэтессы Мария Федоровна Берггольц.

Простая человеческая история без излишнего пафоса, без официоза… Но — житейское мужество, бытийная глубина, высота духа, стойкость в испытаниях… Видимо, это и подкупало зрителей спектакля, а значит, молодая актриса Алиса Фрейндлих смогла выразить в своей роли главное, передать существо личности Марии Берггольц. Александра Дельвин вспоминает:

Спектакль «Рождены в Ленинграде» шёл на сцене несколько лет. Но я хорошо помню, что премьерные показы проходили едва ли не в гробовой тишине… Казалось, зрители забывали о том, что актёров полагается провожать аплодисментами. Заканчивался спектакль — люди стояли молча. Люди плакали, а некоторые — навзрыд. Плакали и мы, когда после премьеры Ольга Фёдоровна Берггольц пригласила нас на банкет. Он начался около 10 часов вечера. Мы вошли в тёмное помещение ресторана. На столах стояли зажжённые свечи (как в блокадные вечера). И угощение было тоже «блокадным» — печёная картошка, водка и хлеб…

Лариса Анатольевна Лужина

Известная советская и российская актриса кино, народная артистка РСФСР, именно ей Владимир Высоцкий посвятил песню: «Куда мне до неё, она была в Париже». Л. Лужина родилась в Ленинграде в 1939 году . То есть на годы войны и блокады пришлось её раннее детство. Водном из интервью она рассказывала:

Блокаду Ленинграда я пережила чудом…ведь большая часть нашей семьи погибла . Сначала не стало бабушки - её ранило осколком во время обстрела, потом от голода умерли старшая сестричка и вернувшийся с фронта папа, которого отпустили домой, чтобы он подлечился после ранений. Мама мне потом рассказывала, что, когда она стащила его труп с постели, чтобы зашить в одеяло и вынести на улицу (так тогда поступали все, потому что похоронить родных, продолбив промёрзшую намертво землю, было невозможно), нашла под подушкой не­сколько корок хлеба - он сохранил их для нас.

Только недавно я узнала, что отца, как и всех остальных блокадников, похоронили на Пискарёвском кладбище в общей могиле, на которой написано: «1942 год, февраль». Как мама всё это пережила, даже представить не могу.

Всех ужасов блокады я не помню, слишком маленькая была. От той, былой, жизни у меня остался только бурый медвежонок, которого папа подарил моей сестре Люсе, а после её смерти он по наследству достался мне. Уезжая в эвакуацию по льду Ладожского озера, мы забрали его с собой. Он долго «жил» со мной, и только отправляясь учиться в Москву, я с ним рассталась. С этим медвежонком играли все дети моих родственников, а совсем недавно я попросила вернуть его мне. Мы реставрировали игрушку, в том числе и пришили ему новые глазки-пуговки, и теперь он занимает почётное место в моем доме как память о папе и Люсе.

Маленькую Ларису с мамой вывезли в Кемеровскую область в город Ленинск-Кузнецкий, хотя блокада тогда уже закончилась. Они долго ехали поездом. На каждой станции выходили на перрон, где блокадников разбирали по домам местные жители. На измождённую женщину с маленькой девочкой спроса не было:

…помощники по хозяйству из нас были никакие, а за просто так кормить нахлебников никому не хотелось. В конце концов, нас, сжалившись, приютила тётя Наташа. Правда, в доме у неё места не было, поэтому до весны мы мёрзли в маленьком неотапливаемом сарае, но с блокадным адом даже такое существование сравнить было нельзя. Одно из самых ярких воспоминаний того времени - невероятно вкусная котлета, которой меня наградили на новогоднем утреннике на мясокомбинате за стихотворение Твардовского «Исповедь танкиста».

…главным ощущением моего детства был голод. Помню, как уже в Таллин­не, где мы с мамой поселились после эвакуации у её дальнего родственника (в нашей ленинградской квартире к тому времени жили другие люди, которые нас на порог не пустили ), мечтала о мандарине - хотя бы об одном! Их обычно начинали продавать в гастрономах перед Новым годом, и от их волшебного запаха я сходила с ума, но денег у нас с мамой не было. Однажды я не удержалась и, пока никто не видел, подобрала валявшиеся возле урны шкурки. Съела их за секунды. Так сбылась моя мечта.

То, что Л. Лужина испытала во время войны, пережив в детстве ленинградскую блокаду, осталось с ней навсегда. Актриса всегда знала, что только добротой, лаской и силой духа можно сопротивляться злу. И ещё из недавних интервью:

Вот почему я не могу похудеть никак — потому что я не могу выбросить ничего . Я помню голод блокадный, организм это помнит, как мы питались там черт те чем — обоями, что только не ели. И конечно, я не могу, у меня рука не поднимается выбросить даже корку хлеба.

Лариса Лужина вырастила сына Павла. Он звукорежиссер, женат, у него трое детей.

Людмила Михайловна Савельева

Её называют «девочка из блокадного Ленинграда, покорившая мир » — это киноактриса, оставшаяся в памяти нескольких поколений замечательной Наташей Ростовой из оскароносного фильма «Война и мир» режиссёра С. Бондарчука.

родилась в блокадном Ленинграде в 1942 году . Отец прошёл финскую войну и был на фронте. В семье уже было 2 дочки, и мама боялась рожать. Роды приняла бабушка. Чтобы малышка не умерла от истощения, её приходилось кормить киселём из столярного клея. Шоколадку впервые в жизни Люда попробовала в 3 года. И попала в больницу с тяжелейшим пищевым отравлением: её организм просто не умел переваривать такие деликатесы…

В январе 1942 года в Ленинграде родилось 4056 детей, умерло в возрасте до одного года - 7199.

В детстве Люсенька (как называли Людмилу друзья и родные) постоянно улыбалась и танцевала. Откуда в этой маленькой ленинградке, перенёсшей чудовищные месяцы блокады и еле вырвавшейся из когтей смерти, было столько света и оптимизма, не понимали даже самые близкие — родители и сёстры. В одиннадцать лет начала заниматься балетом.

Думала сначала, что в школу меня не примут. Этакий слабенький заморыш . Попросили изобразить что-то вроде батмана. Я старательно тянула ногу, получалось плохо, было больно, но я не теряла силы духа, изо всех сил улыбалась преподавателю. Улыбка была - ну, просто до ушей. Так меня учили - улыбка всегда в жизни помогает . И помогла!

Людмила Савельева считает, что, наверное, именно пережитое тяжелое военное время закалило её . Она не останавливается перед трудностями, всегда идёт к своей цели. Людмила училась в Ленинградском училище хореографии. По окончании учёбы была зачислена в труппу театра оперы и балета. Тогда это был Ленинградский театр, сегодня же он зовётся Мариинский.

«Войну и мир» снимали 5 лет. Первое время Людмила разрывалась между двумя городами: с балетных спектаклей мчалась на поезд в Москву, с вокзала, не заезжая в гостиницу, - на съёмки. Такой график даром не прошёл - актриса несколько раз падала в обморок прямо на площадке. Возможно, сказалось и голодное детство. Когда обмороки стали случаться и в репетиционном зале Мариинки, Людмиле пришлось сделать выбор. Балет остался в прошлом.

«Война и мир» стала первой советской картиной, получившей «Оскара» (в номинации «иностранный фильм»). Л. Савельева поехала за премией в Америку. И была в шоке от славы, обрушившейся на неё на Западе. Вся зарубежная пресса была в восторге от естественной красоты, обаяния, шарма, внутреннего достоинства Людмилы Савельевой. А в России никакой награды фильму не дали.

Людмила Савельева замужем за известным актёром Александром Збруевым, у них дочь - Наташа.

Вместо заключения

Их становится всё меньше — переживших блокаду и живущих ещё сегодня женщин, поднявших детей (или уже потерявших их), помогающих растить внуков и правнуков.

У них есть общие воспоминания, но у каждого осталось что-то своё. Наверное, самое главное общее — то, что некоторые из них называют «синдром белки»- стремление всё запасать и ни в коем случае не выбрасывать.

Да и у многих пожилых людей, переживших не ужас блокады, а просто войну и послевоенные, скажем мягко, несытые годы, этот синдром есть. Не стоит смеяться над ними, не разрешайте смеяться своим детям. Покажите им те ужасные фото, которых в сети полно, но здесь я их размещать не стала.

И очень хорошо, что хотя бы к юбилейным датам собирают, записывают и публикуют хотя бы небольшую часть рассказов этих хвативших лиха людей.

Помните! И хотя бы раз в год рассказывайте об этом своим детям!

Обзор подготовила Анна

Источник заглавной фотографии: olgaberggolc.school255.ru

Вспоминая блокаду Ленинграда, читаем рассказы тех, кто пережил 900 суровых дней и не сдался - выдержал...

Выдержали многое: холод (в топку шло всё, что горит, даже книги!), голод (норма выдачи хлеба - 150 граммов, ловили птиц, животных!), жажду (воду приходилось черпать из Невы), темноту (погас свет, стены домов покрылись инеем), гибель родных, друзей, знакомых...

27 января 1944 года была снята блокада с Ленинграда. Прошло 72 года. Целая жизнь... Читать об этом времени и тяжело, и больно. Для нынешних школьников блокада - давняя история.

Напомним, как шёл прорыв блокады сухими цифрами, а затем прочитаем рассказы-воспоминания о тех страшных днях.

15 января - В районе Пулковских высот 42-я армия перерезала врагам дорогу Красное Село - Пушкин.

17 января - Начались жестокие бои за Воронью гору - самую высокую точку Ленинградской области. 2-я ударная армия продолжает бои на ропшинском направлении.

20 января - В районе Ропши соединились передовые части 42-й армии и 2-й ударной армии и полностью окружили группировку врага.

21 января - Группировка противника уничтожена. Войсками Волховского фронта освобождён город Мга.

Вечером 27 января в честь полного освобождения Ленинграда от блокады на берегах Невы прогремел торжественный артиллерийский салют из 324 орудий.

Иной раз услышишь сравнение: «Прямо как в блокаду». Нет, не как в блокаду. И не дай Бог кому-нибудь ещё испытать то, что испытали взрослые и дети Ленинграда: кусочек хлеба блокадной выпечки - обычный дневной паёк - почти невесомый...

Но не было у жителей города, обречённых на голодную смерть, озлобленности. Общее горе, общая беда сплотила всех. И в тяжелейших условиях люди оставались людьми.

Об этом вспоминает жительница блокадного Ленинграда Евгения Васильевна Осипова-Цибульская. В те страшные годы она потеряла всю свою семью, осталась одна, но не пропала - выжила. Выжила благодаря тем, кто помог маленькой девочке остаться живой...

Паспорт Жене Осиповой выдали после войны, в 48-м году. Школу она окончила в 51-м, поступила на отделение журналистики филфака в Ленинградский университет, работала корреспондентом на Сахалине, в ленинградских газетах, библиотекарем, лектором. Выступала перед школьниками и рассказывала им о том, что пережила в войну.

Рассказы Евгении Васильевны не оставят вас равнодушными.

Е.В. Цибульская

Из рассказов о блокаде

«МИР» РАЗБИЛСЯ

Цветы держу в руке. С порога кричу:

Мама, посмотри! Ландыши в росе!-и останавливаюсь в дверях, зажмуриваясь.

Вся комната в блестящих букетах. Солнечные зайчики прыгают по стенам, потолку, полу. В ослепительном свете стоит на коленях мама и собирает осколки разбитого зеркала.

Это зеркало - от пола до потолка, в красивой раме - мы называли «миром». Оно отражало мир на улице. Осенью - летящие золотые листья с клёнов и лип, зимой - кружащиеся снежинки, весной - поющих птиц у нашей кормушки, а летом - солнечный свет и вваливающуюся из палисадника в открытое окно цветущую сирень. И всегда играющих во дворе девчонок и мальчишек.

Как же без «мира»? Я с горечью говорю:

Жалко... «Мир» разбился!

Доченька! Война! - отвечает мама и прячет заплаканное лицо в полотенце.

По радио передают речь Молотова: «Наше дело правое... враг будет разбит... победа будет за нами!»

ИВАН ЦАРЕВИЧ

Старший брат Иван на фронте сочинил для меня военную сказку и подписался «Иван Царевич». В каждом «треугольнике» приходило её продолжение. Но последнее письмо я не могла понять. Крупными буквами написано одно предложение: «У меня всё хорошо, только ноги притупились...»

Мама,- приставала я,- притупиться могут ножи, а ноги как?

Мама направилась к соседкам.

Успокойся, Андреевна! - утешали те. - По соображениям военной цензуры, нельзя Ивану сказать, что в армии с пайком туговато. Вот и написал кодом...

Я не знала, что такое «код», и срочно отправила на фронт послание: «Иван Царевич! Что за шутка с ногами? Я не знаю такой сказки».

В ответ пришло чужое письмо. Несколько раз перечитала: «Гангрена... ампутировали... агония... персонал... раненые...»

Что такое «гангрена» и «ампутировали»? Этих слов нет в словаре школьного учебника. Но главное я всё же уловила: мой Иван Царевич остался только в сказке:

Не гонял он волн морских,
Звёзд не трогал золотых,
Он дитя оберегал:
Колыбелечку качал... 

ДЕРЖИСЬ, МАЛЬЧИШКА!

Ну и зима была в 42-м! Лютая, снежная, долгая! И вся седая. Хмурились седые дома, поседели застывшие от холода деревья, сединой сугробов завернулись кусты и дороги. Воздух тоже седой и злой - нечем дышать...

Новый год начался с потерь. Первого января не стало деда Андрея. Через неделю умерли в один день две сестрички - Верочка и Тамарочка. Брат умер спустя несколько дней в топке круглой печки, греясь на тёплых кирпичах. Мама узнала об этом только утром, когда бросила туда зажжённую бумагу.

В отчаянии она разбивала печку топором, чтоб вытащить оттуда брата. Кирпичи не поддавались, крошились, железо изгибалось, а мама колотила по печке направо и налево, превращая её в развалины. Я сгребала колотый кирпич.

На другой день мама не могла подняться с кровати. Мне пришлось заняться хозяйством, поневоле сделаться «мальчишкой». Весь дом - моя забота: щепки, «буржуйка», вода, магазин.

От брата мне перешли не только его дела, но и одежда. Собираясь в очередь, я надевала его пальто, шапку-ушанку, валенки. Мне всегда было холодно. Я перестала раздеваться на ночь, зато ранним утром уже была готова к походу за едой. В очереди стояла долго. Чтобы не замёрзнуть, стукала нога об ногу и тёрла варежками лицо.

Женщины меня подбадривали:

Держись, малец! Вон какой «хвост» за тобой тянется...

Раз в булочной женщина, стоящая сзади, обратилась ко мне:

Парень! Мамка-то жива?

Дома лежит...

Береги её! Довесков по дороге не ешь, всё неси матери!

А моя мама - не дистрофик!- сказала я. - Она даже поправилась.

Чего же она лежит тогда? Передай: пусть встаёт, а то ослабеет.

Погоди-погоди! - ухватила меня за рукав другая женщина, лица которой было совсем не видно, оно пряталось в платке. - Не водянка ли у неё?

Не знаю... - протянула я растерянно. - Лицо у неё блестит, а ноги толстые.

Выкупив хлеб, я торопилась домой. Проваливаясь в снег, лезла по сугробам на четвереньках и тащила хлебный паёк маме, со всеми довесками. Перемороженный, в инее, хлеб стукнул о стол кирпичом. Надо ждать, пока оттает. Засыпая, я привалилась к стене.

А ночью будто кто толкнул меня в бок. Открыла глаза - темно, прислушалась - тихо. Зажгла коптилку, налила воды, опустила туда кусочек хлеба.

Мама ни за что не хотела глотать и громко мычала.

Мама! - упрашивала я её. - Съешь хлебушка... и говори словами...

Но мамины громадные стеклянные глаза уже безразлично смотрели в потолок.

Это произошло ранним утром. Одновременно: мамина смерть и пожар. Сгорела школа, в которой я раньше училась.

«НАРИСУЙ ЕДУ!»

Давай построим свою крепость и будем в ней жить! - предлагает сестрёнка. - В крепости нас война никогда не найдёт.

Мы затащили всю одежду на кровать, одеяла опустили до самого пола. Стены и пол заложили подушками. «Крепость» получилась тёплой и тихой. Теперь, как только по радио объявляли «воздушную тревогу», мы залезали в своё укрытие и там дожидались «отбоя».

Сестрёнка совсем не разбирается в войне. Она считает, что фашисты бросают бомбы только на наш дом, и просится в другой, где нет войны. От голода сестрёнка теряет память. Она не помнит, что такое сахар, каша, молоко... Раскачиваясь, словно болванчик, ждёт маму с гостинцами. Мама умерла у нас на глазах. Разве она забыла и это?

Я нашла в папином ящике бумагу, карандаши, остатки красок. Раскладываю всё на столе. Грею руки и принимаюсь за дело. Рисую картину «Красная Шапочка встретила в лесу волка».

Фашист! - заявляет сестра сердито. - Съел бабушку! Не подавился, людоедина! Нарисуй, - даёт мне задание сестрёнка, - какую-нибудь еду...

Я рисую пирожки, похожие на булки. Сестрёнка лижет бумагу, а потом быстро съедает мой рисунок и просит:

Нарисуй ещё - и побольше...

Я вывожу простым карандашом на листе всякую всячину, а сестра тут же всё уничтожает, запихивая в рот. И я, отвернувшись, проглатываю остатки тетрадного листка.

Сестра делит мои рисунки на две кучки. Одну - «съедобную» - прячет в «крепости», другую - «вредную» - в «буржуйку», выговаривая строго:

Чтоб не было фашистов!

ЧТО ТАКОЕ СТАЦИОНАР?

Невыносимо холодно. Разбитую печку не топим. И разжечь «буржуйку» нечем - щепки кончились. Сараи давно разобрали на дрова. Сломали крыльцо нашего дома, остались две ступеньки. Табуретки, полки, этажерку сожгли. Сохранился кухонный стол, куда раньше складывалась еда на день. Сейчас в нём пусто. Да и за стол мы теперь не садимся. Жуём свои кусочки без горячей воды. Сестрёнка день и ночь сосёт ватное одеяло. От слабости она не может вылезти из «крепости», меня не узнаёт, называет «мамой».

Я отправилась искать начальника. Им оказалась молоденькая девушка. В меховой шапочке, в коротком пальтишке, в мужских рукавицах и валенках не по росту. Похожа она была на «зайчика». Вот возьмёт сейчас и прыгнет на снег.

Что случилось, девочка? - звенит её тоненький голосок. - Ты вся дрожишь!

Спасите сестрёнку, - прошу я, - помогите ей!

«Зайчик» долго молчит, перелистывая тетрадку, а потом спрашивает:

Хочешь в стационар? Можно определить!

Я беспомощно гляжу на «зайчика», боюсь отказаться или согласиться. Я не знаю, что такое «стационар»...

Два места... - говорит девушка и записывает что-то в тетрадке. - Я приду за вами... Дай адрес...

Двух мест в стационаре не оказалось. Взяли сестрёнку как наиболее слабую. Следующая очередь - моя...

ПРИДИ, МАЙ!

Я осталась одна.

Проходит день, и я ставлю на двери карандашом палочку. Я жду мая. С теплом, ручьями, травами. Это моя надежда. Палочки «прошли» март, «двинулись» на апрель, а весна всё не приходит. Валит крупными хлопьями снег, наглухо закрывая землю.

Не хочу больше белого! - кричу я в пустом доме. Кричу для того, чтобы услышать свой голос. В комнатах никого нет. Все соседи умерли.

Уткнувшись в подушку лицом, я скулю по-собачьи:

Когда же будет всё зелёное?

Стараюсь подняться и заглянуть в окно. Плачут на крыше сосульки, их слёзы стекают прямо на подоконник.

Как будто хлопнула дверь!

Какая дверь? Никаких дверей нет, их сожгли, когда дом опустел. Остались только две двери. Катюши Минаевой - ей дверь нужна, на ней написано: «Роет окопы». И моя. Она в тёмном коридоре, никому не видна. Вот на ней я и веду свой календарь. Я ставлю палочки в самом низу, потому что не дотянуться до настоящего календаря. Я могу только смотреть на него. А рядом с календарём висит на гвоздике портрет той, кого я жду с таким нетерпением. Сама рисовала цветными карандашами. Я видела её такой. Вся в голубом, радостная, улыбающаяся!

Весна! Лицо - как у солнца, только голубое, в оранжево-красных цветах. Глаза - два маленьких солнышка, похожих на синие озерца, из которых идут синие и жёлтые лучики. На голове - венок из травы и ярких цветов. Косы - зелёные ветки, а между ними - голубые лучи. Это ручьи... Я жду весну, как самого дорогого человека.

За дверью послышались шаги. Да, шаги! Они приближаются к моей двери. Не весна ли стучит каблуками? Говорят, она идёт со звоном. Нет, это звенит и хрустит на полу разбитое стекло. Почему оно так звенит?

Наконец дверь широко раскрывается, и я вижу долгожданную гостью в шинели и сапогах. Лицо радостное, руки нежные, ласковые.

Как я ждала тебя!

Закружившись от счастья, я окунулась в весеннюю синеву под детскую колыбельную, которую пела нам мама:

Приди, о май!
Мы - дети,
Мы ждём тебя скорей!
Приди, о май!..

Я не узнала отца.

ПРИКАЗ: СТОЯТЬ!

Вечером в разбитой печке горел костёр. Папа ставил на таганчик свой котелок, грел воду. В бочонке для меня готовилась баня.

Теперь мы будем мыться! Грязи-то! Будто век не мылась! - и посадил меня в густой пар. Из бочки я наблюдаю, как папа раскладывает на скатерти чёрные квадраты сухарей, насыпает горку сахару, ставит консервные банки. Вещевой мешок повесил на гвоздик рядом с моей «весной».

После мытья сижу за столом в чистой папиной рубахе и глотаю чёрные макароны с маслом. Вряд ли у кого была такая радость. И всё-таки я тревожно спрашиваю:

Пап, ты опять на войну пойдёшь?

Пойду! - говорит он. - Вот наведу порядок на «Балтике» и подамся к своему «коню».

Конь, я знаю,- танк. А «Балтика» что? Пароль?

Папа смеётся. Подсев ко мне, смотрит, как я заглатываю еду.

- «Балтика» - ты, моя родная... - шепчет он. - Завтра определю тебя в стационар. Там подлечат... оттуда направят в детский дом... ненадолго, пока я воюю... Будешь в школе учиться... А там и война кончится...

На это сколько надо дней?

Каких дней? - не понимает папа.

Дней... через сколько война кончится? Я нарисовала бы вот такой календарь... - показываю на дверь с палочками и рисунком весны. - Так быстрее бы прошли военные дни...

Э, брат, задача эта непростая. Всё государство решает её. Фашиста разбить надо! А пока... ишь, окопался... у самого Ленинграда.

Я задумываюсь, появляется тревога, но папа прерывает разговор:

Завтра рано вставать... дел много!

Однако завтра никаких дел у нас не было.

Чуть свет к нам пришёл посыльный - папе надо срочно явиться в часть. Надежда на лечение, школу, новую жизнь рухнула.

Сейчас папа наденет шинель и уйдёт на войну. Закутавшись в одеяло, я боюсь вздохнуть. Папа поднимает меня вместе с одеялом и ставит на ноги. Я оседаю. Он снова поднимает. Я опять сажусь. Папа поднимает, я падаю.

Я не умею ходить! - заплакала я.

Знаешь, как фрица надо бить? Он нас голодом морит, а мы возьмём и выстоим! И на колени не встанем! Вот твоя победа... Больше некого и нечего терять, самой надо зубами держаться... Через силу - всё равно стоять... как в бою... Это приказ!..

Папе пора уходить!

Он подходит к двери, снимает с гвоздика вещевой мешок, накидывает шинель, рассматривая мою картину.

Пришла весна! - говорит он. - Скоро появится зелень, хорошее подспорье...

Возьми «весну» с собой! Она счастливая!

Папа не взял мою картинку.

У каждого своя весна. Эта пришла к тебе, значит, твоя... А моя ждёт в танке, на передовой...

Последний раз папа прижимает меня к себе, гладит волосы, напоминает: «Стоять... и точка».

Я не плакала. Как взрослая, говорила напутственные слова:

Хоть бы пуля не попала в тебя!

Папа погиб осенью 42-го под Ленинградом.

ТИХОМИРОВА И ДМИТРИЙ КИРИЛЛОВИЧ

Я Тихомирова... - сказала девушка в форменной одежде. - За тобой пришла... Пойдём в детдом к ребятам...

Она накинула мне на голову большой мамин платок, натянула тёплый свитер. Потом прикрыла дверь с нарисованными мною палочками и календарём ожидания весны и крупно написала мелом: «Фронт».

Крепко взяв меня за руку, девушка заторопилась. Прижавшись к Тихомировой, я, с опаской заглядывая ей в лицо, призналась:

Меня могут в детдом не принять - я паёк съела за два дня вперёд...

Ответа не расслышала - что-то лопнуло совсем рядом. Тихомирова выпустила мою руку, а какая-то сила больно ударила меня в спину и понесла на трамвайные рельсы...

Где я? - едва выговариваю толстыми запёкшимися губами, осматривая лестницу над головой.

Кто-то берёт меня вместе с подушкой и приподнимает. Всматриваюсь и не могу понять, кто это. Мальчишка в мужском пиджаке, в шапке-ушанке.

Опять зима? - пугаюсь я его тёплой шапки и закрываю глаза.

На, попей кипяточку... полегчает...

Мальчишка подносит мне горячую кружку к губам. Из-за боли во рту я отворачиваюсь.

Всё перепуталось - когда день, когда ночь. Всё время темно и дымит печка. Поэтому я сплю целыми сутками. Проснусь: сидит около меня мальчишка в ушанке с железной кружкой в руках.

Ты кто? - шепчу я и глаза не закрываю. Исчезнет или нет?

Я-то? - переспрашивает он и долго обдумывает ответ. - Дмитрий Кириллович я... Работаю на заводе... Карточку рабочую получаю...

У мальчишки весь лоб в саже, а нос в коричневых крапинках. Он совсем не похож на рабочего, и я говорю разочарованно:

А я думала, ты - мальчик...

Мальчишка пожимает плечами, неловко склоняется надо мной, опрокидывая кружку с горячей водой. Растерявшись, просит:

Поправляйся, а... Я помогу тебе устроиться... Больно ты маленькая всё же... Может, «служащую» тебе дадут...

Мы живём под лестницей в крошечной каморке без окна. Через узкую щель падает полоска света. У нас нет печки, поэтому Дмитрий Кириллович приспособил железную бочку. Труба выходит прямо на лестницу. Дым никому не мешает - дом пустой.

Дмитрия Кирилловича называю по имени-отчеству, как он сказал. Рабочий человек. Уважать надо. Он уходит на работу рано утром, сутками его нет - выполняет «секретное задание». Я жду его и кипячу воду со «ржой».

А когда Дмитрий Кириллович приходит под лестницу, у нас настоящий праздник. Он выкладывает на стол свои деликатесы: кусочки дуранды, с фиолетовыми ростками картошины, вытряхивает из карманов хлебные крошки. Картошку режет круглыми ломтиками и приклеивает их к стенкам горячей железной бочки. Запах становится точь-в-точь как в песчаных ямах, когда мы пекли картошку на костре.

Однажды мальчишка таинственно спрашивает меня:

Ты... как это... без меня-то? Проживёшь?

Я сжимаюсь в комочек, предчувствуя неладное, отставляю кружку с хлебной кашей. Дмитрий Кириллович тоже отодвигает дуранду, сгребает крошки в кучу и решительно говорит:

На войну ухожу, сестрёнка!

Как уходят на войну, я уже знаю. Глотаю картошку, подсоленную слезами. Дмитрий Кириллович утешает:

Скоро наши пойдут в наступление... и я пойду...

Он наклонил голову, шапка съехала, открыла седые волосы.

Старик! - вскрикнула я.

Меня в одну ночь побелило... не заметил как... - и Дмитрий Кириллович стал рассказывать:

Двое суток не выходили из цеха... Все дежурили... Летели бомбы... Много раненых... Мастера убило... папашу моего... Домой вернулся на третьи сутки к утру... А на чёрном снегу мои - шестеро, распухшие и обгоревшие... Дом догорел у меня на глазах... - Говорил он несвязно и отрывисто, подолгу молчал, подбирая слова, а закончил рассказ признанием:

Ты спасла меня...

Я поправила его:

Ты перепутал! Это ты меня спас!

Спасение разное бывает... Сейчас моё спасение - фронт! Мстить пойду гадам! Я бы давно ушёл в разведку... да у станка стоял папашиного... На днях замена пришла...

Можно мне с тобой? - еле слышно произнесла я.

Держись здесь! - строго потребовал он. - Самое верное - идти в школу, где кормят. Не пропадёшь! Слышал: есть такая...

«ОБЩИЙ» КЛАСС

Я стояла перед большим столом, за которым сидела женщина, одетая в мужскую тужурку. Несколько минут она изучала толстую книгу, медленно листая страницы. Найдя нужную, она уткнулась в неё и нервным пальцем повела по графам:

Андрей... январь...

Фёдор... январь...

Анатолий... январь...

Тамара... январь...

Вера... январь...

Женщина перевела дыхание.

Ольга... Март, 31-е... Карточки на апрель не получала...

Это моя мама... - пояснила я, но женщина, не слушая меня, продолжала:

Евгения... Апрель...

Всё... - подытожила женщина и захлопнула книгу. - Осиповы умерли в начале 42-го года!

Чтобы не завалиться, я схватилась за стол, на котором лежала зловещая книга. По щекам потекли слёзы.

Я живая! Видите? Я дышу! - закричала я в отчаянии хриплым голосом. - Потрогайте меня!

Женщина смотрела на меня равнодушно, обращаясь, словно к призраку, монотонно твердила:

Умерли... Все умерли! Так помечено в книге!

Мне карточка нужна на май! Без неё и я умру!

Женщина проговорила холодно:

Предъяви документы!

Документы! Да я их ни разу и в руках не держала.

Внезапно передо мной появилась другая женщина, одетая по-военному, грубо спросила:

Чего рюмзаешь?

Новое объяснение я начала слезами.

Ну и что?! - резко оборвала женщина. - Одна ты такая, что ль? Слезами не поможешь! Раз надумала учиться - иди в школу! В жизни надо искать мужской характер. А слабой тебе быть нельзя! Это яма!.. А карточку мы тебе дадим! Ну и что ж, что без документов... Ты сама - документ!

Но успокоилась я только тогда, когда держала в руках новенькие разноцветные листки, гарантировавшие мне своими талонами минимум - спасение.

Ну, где эта школа, о которой говорил Дмитрий Кириллович?

А тебя в школу не примут!

Почему не примут? - ёкает моё сердце.

Травки надо! - объясняет мальчишка в чёрном свитере и чёрных рейтузах. - Травки два килограммчика... лебеды, крапивки... сосновых иголочек... Тогда на довольствие поставят!

Я с карточкой... - говорю я, считая самым важным продовольственную карточку.

Ко мне подходит девочка с длинными косами, берёт за руку:

Пойдём! У меня есть лишняя трава. Тебя запишут, а завтра сама нарвёшь. Свежей!

Мы направляемся к школе.

Тебе в какой класс нужно будет идти? - начинает разговор девочка.

В третий... - отвечаю я, подумав.

Пока будешь ходить, как все, в «общий».

Литература

Цибульская Е.В. Из рассказов о блокаде / Искорка. - 1991. - №1.

Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, как будто не было дня, а только одна очень длинная, тёмная и ледяная ночь. Но среди этой тьмы была жизнь, борьба за жизнь, упорная, ежечасная работа, преодоление. Каждый день надо было носить воду. Много воды, чтобы стирать пелёнки (это теперь памперсы). Эту работу нельзя было отложить на потом. Стирка была каждодневным делом. По воду ходили сначала на Фонтанку. Это было не близко. Спуск на лёд был левее моста Белинского – напротив Шереметьевского дворца. До рождения девочки мы ходили с мамой вместе. Потом мама за несколько походов приносила необходимое количество воды. Для питья вода из Фонтанки не годилась, туда в то время выходили канализационные стоки. Люди говорили, что в проруби видели и трупы. Воду надо было кипятить. Потом на нашей улице Некрасова у дома номер один вывели из люка трубу. Из этой трубы вода текла всё время, днём и ночью, чтобы не замёрзла. Образовалась огромная наледь, но зато вода стала близко. Из нашего окна было видно это место. На замороженном стекле можно было дыханием отогреть круглую дырочку и смотреть на улицу. Люди брали воду и медленно несли её – кто в чайнике, кто в бидончике. Если в ведре, то далеко не полном. Полное ведро было не по силам.

На проспекте Непокорённых на стене одного из новых домов установлен памятный медальон, где изображена женщина с ребёнком на руке и с ведром в другой. Ниже к стене дома приставлена бетонная получаша, а из стены торчит кусок водопроводной трубы. Видимо, это должно было символизировать существовавший здесь в блокаду колодец. При застройке нового проспекта его убрали. Товарищи, что делали этот памятный знак, конечно, не испытали блокады. Памятная доска – символ. Он должен вобрать в себя самое характерное, передать главное ощущение, настроение, заставить человека задуматься. Изображение на рельефе неинтересно и нетипично. В блокадные годы такая картина была просто невозможна. Нести ребёнка, одетого в пальто и валенки на одной руке, да ещё и воду, пусть даже и неполное ведро… А нести надо было не по расчищенному асфальту, а по неровным, протоптанным среди огромных сугробов тропинкам. Снег тогда никто не расчищал. Печально, что наши дети и внуки, глядя на этот невыразительный рельеф, не увидят в нём того, что он должен был бы отразить. Не увидят, не почувствуют и не поймут ничего. Подумаешь, брать воду не из крана в квартире, а на улице – как в деревне! Этот медальон и сейчас, когда ещё живы люди, пережившие блокаду, никого не трогает.

За хлебом надо было ходить на угол улицы Рылеева и Маяковского и стоять очень долго. Это я помню ещё до рождения девочки. По карточкам хлеб выдавали только в том магазине, к которому человек был «прикреплён». Внутри магазина темно, горит коптилка, свеча или керосиновая лампа. На весах с гирьками, какие увидишь теперь, может, в музее, продавщица взвешивает кусочек очень внимательно и медленно, пока чашки весов не замирают на одном уровне. 125 граммов должны быть выверены точно. Люди стоят и терпеливо ждут, ценен каждый грамм, никто не хочет потерять и доли этого грамма. Что такое грамм хлеба? Это знают те, кто получал блокадные граммы. Какая мелочь – грамм, по мнению многих ныне живущих. Теперь таких кусочков, как тот, единственный, что выдавался на сутки, можно съесть два-три с одним только супом, да ещё намазав их маслом. Тогда, один на сутки, который в столовой берут за копейку и без сожаления бросают. Вспоминается, как после войны в булочной женщина пробовала вилкой буханки хлеба и громко с неудовольствием восклицала: «Чёрствый хлеб!». Мне было очень обидно. Понятно, она не знает, что такое 125 или 150 граммов на сутки. Хотелось крикнуть: «Но хлеба много! Сколько хочешь!». Не помню, когда точно, но был в Ленинграде такой период, когда в столовой бесплатно стоял на столах нарезанный хлеб. В булочной можно было без продавца взять хлеб и идти платить в кассу. Мало кто помнит этот небольшой сказочный период такого доверия к людям.

Обидно бывало, если в 125 граммах попадалась верёвка. Однажды попалось, что-то подозрительное, как мне показалось – мышиный хвост. Вот тогда-то мы попробовали поджарить наш кусочек на олифе, поставив на угли в печурку игрушечную сковородку. Неожиданно олифа вспыхнула и, хотя на огонь набросили тряпку, хлеб превратился почти в уголь. О составе блокадного хлеба писали много. Самым любопытным в рецепте кажется мне «обойная пыль». Трудно представить, что это такое.

Пока мамы не было, а мой Светик спала, я читала. Закутавшись поверх пальто ещё и в одеяло, я устраивалась у стола. Перед коптилкой открывала огромный том Пушкина. Читала всё подряд, многого не понимала, но увлекал ритм и мелодии пушкинских строк. За чтением есть хотелось меньше, уходил страх одиночества и опасности. Как будто не существовало ни пустой промороженной квартиры, ни высокой темной комнаты, где на стенах пугающе шевелилась моя бесформенная тень. Если очень уж замерзала, или уставали глаза – ходила по комнате, убирала пыль, щипала лучину для печки, растирала в мисочке еду для сестрёнки. Когда мамы не было, всегда шевелилась мысль – что я стану делать, если она не вернётся совсем? И я смотрела в окно, надеясь увидеть маму. Видна была часть улицы Некрасова и часть улицы Короленко. Всё завалено снегом, среди сугробов узкие тропинки. С мамой я не говорила о том, что видела, так же как и она не рассказывала мне, что приходилось ей видеть за стенами нашей квартиры. Надо сказать, что и после войны эта часть улицы оставалась для меня холодной и неприютной. Какие-то глубинные ощущения, впечатления прошлого до сих пор заставляют меня обходить этот участок улицы стороной.

Редкие прохожие. Часто с саночками. Полуживые люди везут на детских санках мёртвых. Поначалу было страшно, потом ничего. Видела, как человек свалил завернутый в белое труп в снег. Стоял, стоял, а потом пошёл с санками назад. Снег заносил всё. Я старалась запомнить, где под снегом мертвец, чтобы потом, когда-то потом, не ступать по страшному месту. Видела в окно, как упала на углу Короленко лошадь, тащившая какие-то сани (это где-то в декабре сорок первого). Подняться она не могла, хоть два дядьки и пытались ей помочь. Они даже отцепили сани. Но у лошади, как и у них, уже не было сил. Стало темно. А на утро лошади не было. Снег заносил тёмные пятна на месте, где была лошадь.

Всё было ничего, пока ребёнок спал. Всякий раз при грохоте взрывов я взглядывала на сестрёнку – только бы подольше спала. Всё равно наступал момент, и она просыпалась, начинала пищать и ворошиться в своём одеяле. Я могла её развлекать, качать, изобретать что угодно, только бы она не плакала в холодной комнате. Что мне категорически было запрещено – так это разворачивать толстое одеяло, в которое она была упакована. Но кому понравится лежать в мокрых пелёнках по многу часов? Мне надо было следить, чтобы Светка не вытащила из одеяла ни руку, ни ногу – холодно. Часто мои старания плохо помогали. Начинался жалобный плач. Хоть силёнок было немного, но бывало, что ей удавалось вытащить ручонку из одеяла. Тогда плакали мы вместе, а я закрывала и закутывала Светку, чем могла. И ещё её надо было кормить в назначенные часы. Соски у нас не было. С первого дня девочку кормили из ложечки. Это целое искусство – вливать по капле еду в ротик, который умеет только сосать, и при этом не пролить ни капли драгоценной пищи. Мама оставляла еду для сестрёнки, но всё это было холодное. Печку в мамино отсутствие разжигать не разрешалось. Оставленное в маленьком стаканчике молоко я грела в ладошках или, что было очень неприятно, прятала холодный стаканчик под одежду, поближе к телу, чтобы еда стала хоть немножечко теплее. Потом, стараясь сохранить тепло, сжимала стаканчик в одной ладони, другой из ложечки кормила сестрёнку. Зачерпнув каплю, дышала на ложку, надеясь, что от этого еда потеплеет.

Бывало, если Светку не удавалось успокоить, я всё же разжигала печурку, чтобы скорее согреть еду. Ставила стаканчик прямо на печку. В качестве топлива использовала свои довоенные рисунки. Я всегда любила рисовать, а мама складывала рисунки и хранила. Пачка была большая. Все они так потихоньку и были израсходованы. Отправляя в огонь очередной листок, всякий раз давала себе обещание – вот кончится война, будет у меня много бумаги, и я снова нарисую всё, что сейчас горит в печурке. Больше всего было жаль листа, где были нарисованы развесистая бабушкина берёза, густая трава, в ней цветы, много грибов и ягод.

Сейчас мне самой кажется загадкой, как я не съедала еду, оставленную для Светы. Признаюсь, что пока кормила её, два-три раза дотрагивалась языком до вкусной ложечки. Помню и стыд ужасный, который испытывала при этом, как будто все видят мой плохой поступок. Между прочим, всю оставшуюся жизнь, где бы я ни была, мне всегда казалось, что мама меня видит и знает, что я всегда должна поступать по совести.

Когда возвращалась мама, как бы она ни устала, она торопила меня разжигать печурку, чтобы скорее перепеленать ребёнка. Эту операцию мама проделывала очень быстро, можно сказать, виртуозно. У мамы всё было продумано, она раскладывала то, что потребуется, в определённой последовательности. Когда разворачивали одеяло и клеёнку, в которую ребёнок был обёрнут полностью – вверх столбом шёл густой пар. Девочка была мокрая, как говорится, по уши. Ни одной сухой ниточки. Вынимали её как из огромного мокрого компресса. Сбросив всё мокрое в таз, прикрыв Светика сухой, подогретой у печки пелёнкой, мама удивительно быстро обмазывала всё тельце её тем самым подсолнечным маслом, чтобы не было опрелости от постоянного лежания в мокром и без воздуха.

Светочка не имела возможности свободно двигаться. Свобода подвигаться бывала, только когда её купали. Мыли мы девочку хорошо, если раз в неделю. По тем временам это было сложное и тяжёлое мероприятие, отнимавшее у мамы последние силы. Нужно было много воды, которую необходимо было не только принести, но потом ещё и вынести во двор. Когда маме удавалось раздобыть где-нибудь дров, подольше топили железную печурку, на которой грелись кастрюльки с водой. Устраивали полог из одеял – как бы палатку, чтобы тепло не уходило вверх. На табуретку ставили большой таз, в нём купали Светку. Здесь же под пологом насухо вытирали. Если не было обстрела или тревоги – давали побольше побарахтаться на свободе, мама делала сестрёнке массаж и гимнастику. Перед тем как снова завернуть в пелёнки, клеёнки и одеяло, девочку снова тщательно обмазывали заветным подсолнечным маслом. Мы могли что-то жарить на олифе, разводить столярный клей, варить кусочки какой-то кожи, но это масло было неприкосновенно.

Потом я кормила сестрёнку, а маме доставалась снова вся тяжёлая работа. Надо было всё убрать, всё постирать и вынести грязную воду. Как мама стирала пелёнки? Её руки скажут об этом больше, чем слова. Знаю, что стирала она в холодной воде, чаще, чем в тёплой. В воду добавляла марганцовку. Развесив все тряпки вымерзать в промороженной кухне, мама долго отогревала онемевшие красные руки и рассказывала, как зимой в деревнях полощут бельё в проруби, словно утешала себя. Когда основная часть воды вымерзала, пелёнки досыхали уже в комнате. Сами мы мылись редко, да и то по частям. Мама не хотела обрезать мои толстые косы и после мытья прополаскивала волосы в воде с несколькими каплями керосина. Боялась вшей и при каждой возможности грела тяжелый утюг, чтобы прогладить наше бельё. Как просто всё кажется сейчас, а тогда для любого дела требовалось собрать силы и волю, надо было заставить себя не сдаваться, каждый день делать всё, что возможно, чтобы выжить и при этом остаться человеком.

У мамы во всём был строгий распорядок. Утром и вечером она выносила помойное ведро. Когда перестала действовать канализация, люди выносили вёдра и сливали всё на крышку канализационного люка. Там образовалась гора нечистот. Ступени лестницы чёрного хода местами обледенели, ходить было трудно. Каждое утро мама заставляла меня вставать. Заставляла своим примером. Надо было быстро одеться. Мама требовала если уж не умыться, то хотя бы провести по лицу мокрыми руками. Зубы надо было чистить, когда на печке согревалась вода. Мы спали в одежде, снимали только тёплые вещи. Если вечером была возможность согреть на печке утюг, то на ночь клали его в постель. Вылезать утром из-под всех одеял в холод, когда вода в ведре на ночь замерзала, было ужасно. Мама требовала, чтобы с вечера все вещи лежали по порядку. Порядок помогал не растерять ночное тепло и быстро одеться. Ни раз за всё время войны мама не разрешила мне подольше остаться в постели. Наверное, это было важно. Тяжело нам всем, холодно одинаково, голодно тоже одинаково. Мама обращалась со мной как с равной во всём, как с другом, на которого можно положиться. И это осталось навсегда.

Несмотря на истощение, постоянную опасность, я ни разу не видела, чтобы мама испугалась или плакала, опустила бы руки и сказала: «Не могу больше!». Она упрямо делала каждый день всё, что могла, что необходимо, чтобы прожить этот день. Каждый день с надеждой, что завтра должно стать легче. Мама часто повторяла: «Надо двигаться, кто залёг в постель, кто без дела – тот умер. Дело всегда найдётся, и всегда можно найти причину, чтобы его не делать. Чтобы жить – надо работать». Чего не помню совсем – это того, что мы ели в первую блокадную зиму. Порой кажется, что и вовсе не ели. Думается, что моя мудрая мама сознательно не заостряла внимания на еде. Но еда для сестрёнки была чётко отделена от того, что ели мы сами.

В своей зелёной тетрадочке мама записала, что все её корочки и сушёные очистки от картошки в декабре уже кончились. Тема пищи нами молча обходилась. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Зачем просить то, чего нет? Надо читать, что-то делать, помогать маме. Помню, уже после войны, в разговоре с кем-то мама сказала: «Спасибо Линочке, она никогда не просила у меня есть!». Нет, однажды я очень даже просила променять отцовские хромовые сапоги на стакан нечищеных грецких орехов, которые громко расхваливал на толкучке какой-то человек. Сколько их было в гранёном стакане? Штук пять или шесть? Но мама сказала: «Нет, это уж слишком бесстыдно». Она ненавидела толкучие рынки, не умела ни продать, ни купить. И меня, наверное, взяла с собой для храбрости. На толкучке можно было купить многое, даже обжаренные котлеты. Но когда в сугробах видишь трупы – приходят разные мысли. Собак, кошек и голубей давно уже никто не видел.

В декабре 1941 года кто-то приходил к нам на квартиру и предлагал маме уехать из Ленинграда, говорил, что остаться с двумя детьми – верная гибель. Может быть, мама и думала об этом. Она видела и знала о происходящем больше меня. В один из вечеров мама сложила и увязала в три пакета то, что могло понадобиться в случае эвакуации. Утром куда-то ходила. Вернулась, молчала. Потом твёрдо сказала: «Никуда мы не поедем, остаёмся дома».

После войны мама рассказывала брату, как в эвакуационном пункте ей подробно объяснили, что ехать надо через Ладогу, возможно, на открытой машине. Путь опасен. Случается, что приходится идти пешком. Сколько часов или километров, никто заранее не сказать не может. Если честно – то одного из детей она потеряет (т.е. один погибнет). Мама не хотела терять никого, не знала, как потом жить. Ехать она отказалась.

Мама стала донором. Наверное, нужна была смелость, чтобы решиться в таком ослабленном состоянии отдавать кровь. После сдачи крови доноров не сразу отпускали домой, а давали что-то поесть. Несмотря на строгий запрет, мама что-то утаивала из еды и приносила домой. Очень регулярно она сдавала кровь, иногда чаще, чем разрешалось. Она говорила, что её кровь самой лучшей группы и годится всем раненым. Мама была донором до конца войны.

Вспоминается, как в одной из последних регистраций блокадников (на Невском 102 или 104) женщина средних лет держала в руках наши документы, где было удостоверение о медали «За оборону Ленинграда» и документ почётного донора, но, услышав, что мама стала донором в декабре 1941 года или в январе 1942 года, обвинила меня во лжи: «Какой донор! У неё же маленький ребёнок! Зачем вы лжёте!». Я забрала бумаги. Пережили блокаду, проживём и теперь. После блокады я ничего не боюсь.

А кто тогда спрашивал? Пришёл человек. Кровь была нужна. Нужна была и пища. Донорам давали рабочую карточку.

Когда мамы не было дома и ответственность за всё ложилась на меня, во мне поселялся страх. Многие, может, и воображаемые, но один вполне реальный. Это были стуки в дверь. Особенно боялась, когда стучали с чёрного хода. Там дверь была закрыта на длинный огромный крюк. Для плотности в ручку двери всовывали полено. Если потрясти дверь – полено выпадало, и крюк можно было открыть через щель. Услышав стук, я не сразу выходила из комнаты, сначала прислушивалась – может, постучат и уйдут. Если продолжали стучать, с ужасом выходила в ледяной коридор, бесшумно подкрадывалась к двери. Придумывая, как мне изобразить, что в квартире много людей. Если спрашивала, то старалась – басом. Не открывала, когда молчали, не открывала, когда просили открыть, не открывала даже дежурным, обходившим «живые» квартиры после особенно сильных обстрелов. Открывала я только одной тёте Тане – младшей маминой сестре. Она приходила редко, была очень слаба и страшна на вид. Совсем недавно молодая, красивая и весёлая, она была теперь как тень, чёрная, с торчащими скулами, вся в чём-то сером. Таня очень медленно входила в комнату и стояла какое-то время. Она не могла отвести глаз от маленького мешочка из марли, в котором висели у печки кусочки сахара, купленного когда-то деду: «Линочка, дай мне один кусочек! Только один, и я уйду».

Таня для меня – вторая мама. Я чувствовала себя предателем с одной стороны, благодетелем – с другой, а проще сказать, – обманщиком, так как не решалась сказать маме, что даю Тане сахар. Я и до сих пор не сказала. Мне было неизвестно, считала мама эти кусочки или нет… Меня до сих пор бросает в краску от мысли, что моя мама, может быть, думала, будто я одна в её отсутствие ела этот сахар. Тошно, что не могла сказать правду. Наверняка мама не стала бы меня корить за доброе дело.

Однажды к нам в квартиру постучал управдом. Мама открыла и впустила тёмного человека в пальто и ушанке почему-то с полотенцем на шее вместо шарфа. Управдом спрашивал, сколько нас и сколько у нас комнат? Нас сейчас было трое, а комната всегда одна.

– Ведь вам тесно! Давайте, я запишу за вами ещё комнату или две. Мне только надо один килограмм хлеба!

– Как же можно такое? Ведь люди вернутся!

– Никто не вернётся, уверяю вас, никто не вернётся. Мне только один килограмм хлеба!

– Нет у нас хлеба. Если мы умрём – зачем нам комната? Если мы выживем – нам будет стыдно смотреть людям в глаза. Лучше уходите.

Когда после войны нас стало в комнате шестеро и было действительно тесно и неудобно, мы с улыбкой вспоминали предложение управдома. Как просто могли мы получить комнату или две! Был бы только килограмм хлеба, и ещё не мешала бы совесть (между прочим, после войны была норма в три квадратных метра жилья на одного человека). Когда у нас в доме провели центральное отопление, мы убрали нашу кафельную печь, и на каждого из нас стало по три метра и двадцать сантиметров. Но нас немедленно вычеркнули из очереди на улучшение жилья.

Из всех блокадных лет запомнился только один Новый год – это самый первый. Наверное, именно потому, что он был первый без красивой ёлки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. Ёлку заменила мне высохшая хризантема, которую украсила я бумажными цепочками и клочками ваты.

По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэтесса, но голос её, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. Медленно и спокойно звучал её голос: «Мне надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется, так: «Товарищ, нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!». Уже после смерти Ольги Федоровны, на Итальянской улице при входе в здание радиокомитета, справа, установили памятную стелу. Жаль, что мало кто знает об этом памятнике. Теперь там решётка, да и памятник, похоже, другой.

В маминых тетрадных листочках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбёжки, залы театра и кино не пустовали». Оказывается, мама в этой страшной жизни умудрилась пойти в филармонию. «Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то необычным светом была подсвечена фигура артистки в красивом платье. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть».

В нашем доме в блокаду оставались четыре семьи, неполных, конечно. В первой квартире на втором этаже жили двое стариков – Левковичи, во второй квартире – шумная полная женщина Августинович. Она работала на одном из заводов и редко бывала дома. В третьей квартире оставались мы с мамой и сестрёнкой. Наверху в квартире 8 жила семья из трёх человек – Припутневичи. У них была великолепная собака – пинчер. Кормить собаку было нечем, а смотреть на голодное животное… Хозяин сам застрелил свою собаку в нашем дворе из охотничьего ружья. Со слезами её съели до последнего кусочка. Потом они, видимо, всё-таки уехали.

Левковичи из первой квартиры казались мне стариками. Дети их, наверное, были в армии. Жили они в этой квартире с незапамятных времён, а теперь занимали там две комнаты. Одна выходила на южную сторону, на улицу Некрасова – самую опасную при обстрелах. Другая была тёмная и смотрела окнами в наш двор-колодец, куда, по общему убеждению, снаряд или бомба могли залететь только в том случае, если спустить их точно сверху по вертикали. У Левковичей был самовар. Чем его топили – не знаю, но он у них всегда был тёплый и немножко заменял печку в главной светлой комнате, обставленной массивной резной мебелью. На одной стене в тёмной овальной раме висело зеркало, а напротив, в такой же раме, – большое старинное фото, где хозяева были молодые и очень красивые.

Самовар часто собирал возле себя немногочисленных обитателей нашего дома. С ним связаны воспоминания о тепле, уютных стариках, о том, что их тёмная комната часто заменяла всем бомбоубежище. Если приходили попить кипяточку, каждый приносил с собой, что у него было из съестного.

Уже после войны, когда училась в СХШ , возвращаясь как-то домой, вижу перед парадной нашего дома грузовик. Какие-то люди выносят старые вещи и забрасывают в кузов. Поднимаюсь по лестнице, вижу – это из первой квартиры. В голове пронеслось: «Значит, Левковичи умерли, и люди всё выбрасывают». В руках у грузчика знакомый самовар. Спрашиваю:

– Куда вы всё несёте?

– На свалку везём!

– Отдайте мне этот самовар!

– Трёшку давай!

– Я сейчас!

Бегу наверх, кричу:

– Мне три рубля, скорее!

Потом лечу вниз, и самовар у меня в руках. И стоит теперь у меня дома эта память о блокаде и добрых стариках.

Рассказывалось о том, как ярославские и сибирские кошки, завезенные в блокадный Ленинград, помогли спасти этот многострадальный и героический город от нашествия крыс и эпидемии чумы.

А в данном посте мне хочется собрать воедино несколько рассказов об удивительных людях, которые смогли спасти своих животных в этом аду, и о том, как кошки спасали своих хозяев от голода.

Кот Маркиз, переживший блокаду Ленинграда.

Расскажу о долгой беcкорыстной дружбе с котом - совершенно замечательной личностью, с которым под одной крышей провёл 24 радостных года.

Маркиз родился на два года раньше меня, ещё до Великой Отечественной войны.

Когда фашисты сомкнули вокруг города кольцо блокады, кот пропал. Это нас не удивило: город голодал, съедали всё, что летало, ползало, лаяло и мяукало.

Вскоре мы уехали в тыл и вернулись только в 1946 году. Именно в этот год в Ленинград со всех концов России стали завозить котов эшелонами, так как крысы одолели своей наглостью и прожорливостью…

Однажды, ранним утром некто стал рвать когтями дверь и во всю мочь орать. Родители открыли дверь и ахнули: на пороге стоял огромный чёрно-белый котище и не моргая глядел на отца и мать. Да, это был Маркиз, вернувшийся с войны. Шрамы - следы ранений, укороченный хвост и рваное ухо говорили о пережитых им бомбёжках.

Несмотря на это, он был силён, здоров и упитан. Никаких сомнений в том, что это Маркиз, не было: на спине у него с самого рождения катался жировик, а на белоснежной шее красовалась чёрная артистическая «бабочка».

Кот обнюхал хозяев, меня, вещи в комнате, рухнул на диван и проспал трое суток без пищи и воды. Он судорожно перебирал во сне лапками, подмяукивал, иногда даже мурлыкал песенку, затем вдруг оскаливал клыки и грозно шипел на невидимого врага.

Маркиз быстро привык к мирной созидательной жизни. Каждое утро он провожал родителей до завода в двух километрах от дома, прибегал обратно, забирался на диван и ещё два часа отдыхал до моего подъёма.

Надо отметить, что крысоловом он был отличным. Ежедневно к порогу комнаты он складывал несколько десятков крыс. И, хотя зрелище это было не совсем приятным, но поощрение за честное выполнение профессионального долга он получал сполна.

Маркиз не ел крыс, в его повседневный рацион входило всё то, что мог позволить себе человек в то голодное время - макаронные изделия с рыбой, выловленной из Невы, птицы и пивные дрожжи.

Что касается последнего - в этом ему отказа не было. На улице стоял павильон с лечебными пивными дрожжами, и продавщица всегда наливала коту 100-150 граммов, как она говорила, «фронтовых».

В 1948 году у Маркиза начались неприятности - выпали все зубы верхней челюсти. Кот стал угасать буквально на глазах. Ветврачи были категоричны: усыпить.

И вот мы с матерью с зарёванными физиономиями сидим в зоополиклинике со своим мохнатым другом на руках, ожидая очереди на его усыпление.

«Какой красивый у вас кот», - сказал мужчина с маленькой собачкой на руках. «Что с ним?» И мы, задыхаясь от слёз, поведали ему печальную историю. «Разрешите осмотреть вашего зверя?» - Мужчина взял Маркиза, бесцеремонно открыл ему пасть. «Что ж, жду вас завтра на кафедре НИИ стоматологии. Мы обязательно поможем вашему Маркизу».

Когда на следующий день в НИИ мы вытаскивали Маркиза из корзины, собрались все сотрудники кафедры. Наш знакомый, оказавшийся профессором кафедры протезирования, рассказал своим коллегам о военной судьбе Маркиза, о перенесённой им блокаде, которая и стала основной причиной выпадения зубов.

Маркизу наложили на морду эфирную маску, и когда он впал в глубокий сон, одна группа медиков сделала слепок, другая вколачивала в кровоточащую челюсть серебряные штыри, третья накладывала ватные тампоны.

Когда всё закончилось, нам сказали прийти за протезами через две недели, а кота кормить мясными отварами, жидкой кашей, молоком и сметаной с творогом, что в то время было весьма проблематично. Но наша семья, урезая свои суточные пайки, справилась.

Две недели пролетели мгновенно, и снова мы в НИИ стоматологии. На примерку собрался весь персонал института. Протез надели на штыри, и Маркиз стал похож на артиста оригинального жанра, для которого улыбка - творческая необходимость.

Но протез не понравился Маркизу по вкусу, он яростно пытался вытащить его изо рта. Неизвестно, чем бы закончилась эта возня, если бы санитарка не догадалась дать ему кусочек отварного мяса.

Маркиз давно не пробовал такого лакомства и, забыв про протез, стал его жадно жевать. Кот сразу почувствовал огромное преимущество нового приспособления. На его морде отразилась усиленная умственная работа. Он навсегда связал свою жизнь с новой челюстью.

Между завтраком, обедом и ужином челюсть покоилась в стаканчике с водой. Рядом стояли стаканчики со вставными челюстями бабушки и отца. По нескольку раз в день, а то и ночью, Маркиз подходил к стаканчику и, убедившись, что его челюсть на месте, шёл дремать на огромный бабушкин диван.

А сколько переживаний досталось коту, когда он однажды заметил отсутствие своих зубов в стаканчике! Целый день, обнажая свои беззубые дёсны, Маркиз орал, как бы спрашивая домашних, куда они задевали его приспособление?

Челюсть он обнаружил сам - она закатилась под раковину. После этого случая кот большую часть времени сидел рядом - сторожил свой стаканчик.

Так, с искусственной челюстью, кот прожил 16 лет. Когда ему пошёл 24-й год, он почувствовал свой уход в вечность.

За несколько дней до смерти он уже более не подходил к своему заветному стаканчику. Только в самый последний день, собрав все силы, он взобрался на раковину, встал на задние лапы и смахнул с полки стаканчик на пол.

Затем, словно мышь, взял челюсть в свою беззубую пасть, перенёс на диван и, обняв её передними лапами, посмотрел на меня долгим звериным взглядом, промурлыкал последнюю в своей жизни песенку и ушел навсегда.

Кот Василий


Моя бабушка всегда говорила, что тяжёлую блокаду и голод и я моя мама, а я её дочь, пережила только благодаря нашему коту Ваське.

Если бы не этот рыжий хулиган, мы с дочерью умерли бы с голоду как многие другие.

Каждый день Васька уходил на охоту и притаскивал мышек или даже большую жирную крысу. Мышек бабушка потрошила и варила из них похлебку. А из крыски получался неплохой гуляш.

При этом кот сидел всегда рядом и ждал еду, а ночью все трое лежали под одним одеялом и он согревал их своим теплом.

Бомбежку он чувствовал намного раньше, чем объявляли воздушную тревогу, начинал крутиться и жалобно мяукать, бабушка успевала собрать вещи, воду, маму, кота и выбежать из дома. Когда бежали в убежище, его как члена семьи тащили с собой и смотрели, как бы его не унесли и не съели.

Голод был страшный. Васька был голодный как все и тощий. Всю зиму до весны бабушка собирала крошки для птиц, а с весны выходили с котом на охоту. Бабушка сыпала крошки и сидели с Васькой в засаде, его прыжок всегда был на удивление точным и быстрым.

Васька голодал вместе с нами и сил у него было недостаточно, что бы удержать птицу. Он хватал птицу, а из кустов выбегала бабушка и помогала ему. Так что с весны до осени ели еще и птиц.

Когда сняли блокаду и появилось побольше еды, и даже потом после войны бабушка коту всегда отдавала самый лучший кусочек. Гладила его ласково, приговаривая – кормилец ты наш.

Умер Васька в 1949 году, бабушка его похоронила на кладбище, и, что бы, могилку не затоптали, поставила крестик и написала Василий Бугров. Потом рядом с котиком мама положила и бабушку, а потом там я похоронила и свою маму. Так и лежат все трое за одной оградкой, как когда-то в войну под одним одеялом.

История кота Максима


Хозяйка Максима, Вера Николаевна Володина, говорила: «В нашей семье дошло до того, что дядя требовал кота Максима на съедение чуть ли не каждый день.

Мы с мамой, когда уходили из дома, запирали Максима на ключ в маленькой комнате.

Жил у нас еще попугай Жак. В хорошие времена Жаконя наш пел, разговаривал. А тут с голоду весь облез и притих.

Немного подсолнечных семечек, которые мы выменяли на папино ружье, скоро кончились, и Жак наш был обречен.

Кот Максим тоже еле бродил - шерсть вылезала клоками, когти не убирались, перестал даже мяукать, выпрашивая еду.

Однажды Макс ухитрился залезть в клетку к Жаконе. В иное время случилась бы драма. А вот что увидели мы, вернувшись домой! Птица и кот в холодной комнате спали, прижавшись друг к другу.

На дядю это так подействовало, что он перестал на кота покушаться».

Однако трогательная дружба кота и попугая скоро закончилась - через некоторое время Жаконя умер от голода. А вот Максиму удалось выжить, и более того - стать практически символом жизни для осажденного города, напоминанием о том, что еще не все потеряно, что сдаваться нельзя.

В квартиру Володиных ходили люди - просто чтобы посмотреть на уцелевшего кота, самое настоящее пушистое чудо. А после войны «на экскурсию» к Максиму водили школьников.
Умер отважный кот в 1957 году - от старости. Источник

Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.

Ольга Берггольц

Доброе утро! Есть много важных дат и памятных дней в нашей стране, но день полного снятия блокады Ленинграда стоит особняком лично для меня. Не только из-за того, что я живу рядом с этим городом. Мой прадед был одним из водителей полуторок на Дороге Жизни, которую тогда называли Дорогой Смерти. Он доставлял снаряды и продовольствие в осажденный город, а назад вывозил жителей. Она была проложена через Ладогу осенью 1941 года - в узкой 16-километровой полосе, которую врагу не удалось захватить на западном берегу озера. Два с лишним года это была единственная ниточка, которая связывала Ленинград с остальной страной. К сожалению, когда дедушка умер, я был слишком меленький чтобы записать его историю, мне было всего 6 лет. В этом посте, я собрал воспоминания победителей, которые не сдали свой город врагу и их подвиг надо помнить.

Воспоминания Зинаиды Павловны Овчаренко (Кузнецовой).

Провела в городе все 900 блокадных дней. Похоронила за это время отца и бабушку, братья погибли на фронте. Сейчас ей 85.

22 июня 1941 года мне исполнилось 13. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.


Семья у нас была - 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили "сладкий чай". И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище - это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра.
Лампадка в ночи

Из блокадного дневника Клавдии Андреевны Семеновой.

Не прекращала работать все 900 блокадных дней. Была глубоко верующей, увлекалась музыкой и театром. Умерла в 1972 году.

1942 г. 29 марта. В 6 утра артобстрел. В 7 часов по радио сообщили отбой. Пошла в церковь. Много народу. Исповедь общая. Причастилась Святых тайн. Пришла домой в 11. Сегодня Вербное воскресенье. В 3.30 тревога по радио. Истребители. Зенитки "разговаривают". Чувствую усталость, болит правая нога. Где-то мои дорогие? Слушаю по радио хорошую передачу. Чилийская песня на гавайской гитаре, Лемешев.


5 апреля. Сегодня Пасха Господня. В пол-седьмого утра пошла в церковь, простояла обедню. День солнечный, но холодный. Стреляли сейчас зенитки. Страшно.

22 апреля. Я в стационаре при больнице. Ноге несколько лучше. Питают сносно. Главное - дают масло (50 гр. в день) и сахар - порция для дистрофиков. Конечно, мало. Ночью была сильная канонада. Днем тихо. Вялость в людях и в природе. Тяжело ходить.

1 мая. Рабочий день. На улицах мало флагов, никаких украшений. Солнце чудное. Первый раз вышла без платка. После работы пошла в театр. "Свадьба в Малиновке". Место было хорошее. В пол-восьмого дома. Был артобстрел.

6 мая. Тревога была в 5, в пол-шестого кончилась. День холодный. Взяла на 10 мая билет в Филармонию на 5-ю симфонию Чайковского, дирижер Элиасберг.

17 мая. В пол-шестого начался сильный обстрел, где-то близко. В 7 была в Филармонии. Хорошо пел Михайлов "Город любимый, город родной, я снова с тобой".
"Мы победим!"

Из дневника Владимира Ге.

В войну служил политруком кавалерийского эскадрона. После войны преподавал в ленинградских вузах. Умер в 1981 году.

1943 г. 22 июля. Сегодня исполнилось 25 месяцев со дня начала великих испытаний. Я не в состоянии хронологически освещать события, буду делать краткие зарисовки. Если не суждено будет самому воспользоваться, пусть эти строки останутся памятью обо мне для моей бесконечно любимой дочурки. Подрастет, прочтет и поймет, как жили и боролись люди за ее будущее счастье.


25 июля. Вчера Сталин подписал приказ о провале летнего наступления немцев. Думаю, следующим летом будем праздновать победу. Разгром Германии возможен даже в этом году, если союзники все же высадят десант в Европе. А ведь было время, многие не верили в наши силы. Помню разговор в августе 1941-го с майором Т. в столовой комсостава в Пушкине. Он знал меня еще мальчиком. В армии служит лет 10. Отеческим тоном, похлопав меня по плечу, он сказал: "Володенька! Наше с тобой положение безнадежно. Наши войска под Ленинградом, даже некуда будет отступать. Мы в мышеловке. И обречены". В те дни многие метались: эвакуироваться из города или остаться? Прорвется немец в город или нет?

19 августа. Сегодня был в кино, фильм "Неуловимый Ян". Начался артобстрел. Стены содрогались от близких разрывов. Но публика спокойно сидела в темном зале. Досмотрели до конца. Таков теперь быт ленинградцев: ходят в кино, в театры, а где-то рядом рвутся снаряды, замертво падают люди. При этом работа предприятий и учреждений не прекращается. Где же фронт, где тыл? Как определить границу между геройством и беспечностью? Что это - мужество или привычка? Каждый в отдельности взятый ленинградец ничего такого не совершил, чтобы наградить его орденом, но все они вместе взятые, безусловно, воплощают в себе звезду Героя Советского Союза.

4 сентября. В последние дни освобождены 10 городов в Донбассе, взят Таганрог. 23 августа был на концерте джаза Шульженко и Корали. Во время концерта объявили о взятии Харькова. Зал рукоплескал стоя. Раздавались возгласы: "Да здравствует наша Красная Армия!", "Да здравствует товарищ Сталин!"

31 Декабря. У нас назначен новый командарм. Низкого роста, коренастый, говорит медленно, увесисто, видимо, волевой, жесткий человек. Этот будет покрепче предшественника. Его приход подкрепляет предположение, что нашей армии предначертаны наступательные операции не местного значения.

1944 г., 7 января. Похоже, город доживает последние месяцы блокады. Помню всеобщее ликование ленинградцев, когда впервые после 5-месячного перерыва по улицам загрохотали трамваи. Было это 15 апреля 1942 года. А сегодня трамвай уже стал обычным явлением, и, когда приходится ждать его больше 5 минут, это вызывает недовольство.

24 января. Наша армия взяла Петергоф, Красное Село, Стрельну, Урицк. На днях возьмем Пушкин и Гатчину. Наши соседи взяли Мгу, Волхов. Еще несколько дней - и Ленинград будет полностью недосягаем для артобстрелов. Двигаемся вперед. Возможно, сегодня в последний раз вижу свой город. Начинается кочевой образ жизни...

Каган Игорь Захарьевич – гр 1936, кораблестроитель, заслуженный машиностроитель России

Блокада – это горе, страдания и смерть близких, жизнь умышленно стерла ее из моей детской памяти, остались только отдельные штрихи, рубцы, но остались на всю жизнь. В день победы мне было восемь лет, в 1941 – только четыре.


Мать была призвана в Военно-морской флот во время финской войны и работала врачом в госпитале у Калинкина моста, там и встретила войну с фашизмом.

1940 г, лето, мать везет меня на один день на свидание с отцом в Москву. Зоосад, метро, обед в ресторане в гостинице Москва. Отец заказал котлеты «де- воляй» (потом их стали называть «котлеты по киевски»). Я их есть не стал, попросил яичницу, а мать свою котлету чуть-чуть не доела, остался маленький кусочек.

1941 год, 22 июня, я с мамой гуляю в парке Петергофа. Мама рада, я попросил пирожное, купили эклер, я съел половину, остальное незаметно выбросил в кусты.

1941 год, август. В нашей комнате на Моховой 26, у окна уже который день дежурят двое, они наблюдают за подворотней в доме напротив. Бабушка говорит, что выслеживают шпионов. Выселили нашу соседку – немку Марию Эрнестовну.

1941 год, ноябрь. Мы живем, на первом этаже, квартира со сводчатыми потолками и кафельным полом. Вход прямо с улицы. Во времена НЭПа у деда здесь была часовая мастерская. В доме нет подвалов и нет бомбоубежища. Каждую ночь у нас ночуют жильцы с верхних этажей, они приходят со своими стульями и раскладушками. Бомбят каждый день, много, упорно. Зачем? Чтобы запугать? Но уже не страшно. Страшен надвигающийся голод и морозы. В километре от нас Большой дом, говорят, что это и есть цель для немецких летчиков, еще мосты через Неву. Но бомбы попадают в дома на Пестеля, Моховой, Рыночной. Самолеты не долетают до цели, летчики боятся зениток, или они берегут это здание для гестапо? Как нас защищают? Светомаскировка, шторы, электричество отключают. Много аэростатов, прожекторов. Зенитки стоят на Марсовом поле, в Соляном переулке

Я еще не сплю. Бомба с противным визгом падает в двух метрах от окна, не на твердую панель, а на газон, зарывается в землю (что-то немцы неправильно в ней отрегулировали) и взрывается. Метровые стены старого дома выдержали, а вот стекла во всей округе вдребезги разлетелись. В комнату стали заносить раненых с порезами от стекол. Мать тащит меня через черный ход к соседям, у которых окна во двор – они уцелели.

Без стекол не прожить, морозы страшные. Я с бабушкой переезжаю в общежитие на проспекте Щорса. Все время хочется есть. Все время вспоминаю о недоеденном в Петергофе пирожном. Раз в два дня приходит мать и приносит банку с супом. Транспорт не работает. Она идет вечером пешком в тридцатиградусный мороз от Калинкина моста на Петроградскую сторону, часто под артобстрелом, а утром к 8 часам возвращается в госпиталь. Она близка к помешательству, все время говорит о недоеденной в Москве котлете. Она, как и другие женщины, носит пеленку, мышцы уже не в силах сопротивляться позывам. Скользко, много снега. Один раз она упала и разбила драгоценную банку с супом.

Конец января - силы оставляют мать, к тому же в общежитии нет воды, не работают туалеты. Она решает забрать и спрятать меня и бабушку в госпитале. Меня, закутанного в огромный шерстяной платок и одеяло везут через весь город на санках. На кировском мосту обстрел. Вой снарядов над головой помню.

На нелегальном положении в госпитале я не первый, есть еще две девчонки лет семи. Мы втроем тайком ходим в палаты к раненым, читаем стишки, поем песенки. Госпиталь спас от смерти и холода. (может быть нам доставались порции умерших утром раненых?). Через месяц попались на глаза главврачу и нас с треском выселили в общежитие на улицу Егорова. Но уже наступала весна, хлеба стали давать побольше, заработал водопровод.

1942 год, май. Я с бабушкой стою в очереди за хлебом и мечтаю, что, если будет довесок, бабушка отдаст его мне. И вот она действительно дает мне в руки волшебно пахнущий кусочек хлеба. Вдруг кто-то толкает меня в спину, отнимает кусок и целиком засовывает себе в рот. Люди из очереди набрасываются на парня, валят его на землю, бьют, а он, закрыв лицо руками, успевает заглотить хлеб. Я плачу.
1942 год, август. Мать совсем обессилила. Ее переводят в авиашколу в поселок Красный яр в 40 км от Куйбышева. Мы плывем через Ладогу в маленьком танкере, приспособленном для перевозки людей. Качает, меня тошнит. Мать выводит меня на палубу. Летают два самолета, свист бомб, они летят мимо, Стрекочет пулемет на нашем судне, стреляет пушка на сторожевике охранения. Самолеты улетают.

1942 год – сентябрь. Есть адрес, где можно остановиться на пару дней у совсем незнакомых людей. У меня температура 39,5, дифтерит (это заразно), а у хозяйки двое детей, Но нас приютили, помогают меня лечить. В Красном яру живем в комнате рядом со штабом авиашколы. Курсант заливал бензин в лампу, не потушив огонь, Мать проснулась от треска и зарева – штаб горел. Выскочили босиком, раздетые через разбитое окно в снег. Приютили, обогрели и одели колхозники, совсем незнакомые люди.
1943 год, осень.. Сталинград, Сюда мы приплыли по Волге из Куйбышева. Мать перевели в госпиталь в Ейске и здесь пересадка. Ужасный вид полностью разрушенного города. Разбиты абсолютно все здания, остались одни коробки из стен с пробоинами от снарядов. Очень мало людей. Ночь, сидим на узлах на улице. Показывают фильм «Она сражалась за Родину», экран натянут на стене вокзала.

1945 год, 9 мая. Ейск. День Победы. Очень много стреляют. В воздухе летают одиночные ракеты. Выжить в блокаду было суждено немногим, наверное очень везучим. И бабушка и мать сначала кормили меня, довольствуясь остатками. У бабушки по опыту гражданской войны были небольшие запасы муки и крупы, Она еще ими делилась со своей сестрой. «Повезло», что бомба до взрыва зарылась в землю, что выбитые окна заставили переехать в общежитие, где было тепло, потом в госпиталь, где была вода. Повезло, что раненые голодные матросы угощали кусочками сахара и сухаря. Повезло, что на дороге жизни самолеты атаковали не наше судно, а соседнее, что нам встречались добрые сердечные люди.

Из воспоминаний Маргариты Федоровны Неверовой

«…Я вышла из дома. Пошли мы с моей собачоночкой, вот такой маленькой, за хлебом. Вышли. Лежал старичок. Вот у него уже так молитвенно три пальца сложены, и он так, замерзший, лежал в валенках.
Когда мы пришли в булочную, хлеба не было, моя собачоночка вдруг меня носом тык-тык-тык в валенок. Я наклонилась.

- Ты что?
Оказывается, она нашла кусочек хлеба. Мне отдает его. Причем я, знаете, как ворон, вскочила, хлеб зажала. А она на меня смотрит: «Дашь ты мне или не дашь?» Я говорю:
- Дам, миленький, дам!
А я из этого хлеба такую похлебку наварила, что вы даже не представляете, как мы с ней угощались!
А обратно мы шли - этот старичок уже лежал без валенок. Ну, оно конечно, ему на том свете валенки ни к чему, - я понимаю… Да, вот уже крест сложил и не донес, бедняжечка.»"

Колесникова Елена Владимировна (род. 1932)

"В 1941 году мне исполнилось 9 лет. В конце мая закончился первый в моей жизни учебный год, но этим лето мама не повезла меня как обычно к бабушке на каникулы.
Первый день войны мы с мамой встретили на пляже у Петропавловской крепости. Когда по радио объявили о выступлении Молотова, пляж как-то замер. Люди слушали молча, быстро собирались и уходили. Всюду было слышно слово – ВОЙНА.

Отца призвали в армию, он был где-то на Ленинградском фронте.
Дети вместе со взрослыми таскали на чердаки песок, наполняли водой железные бочки, раскладывали лопаты… Каждый чувствовал себя бойцом. Подвалы должны были стать бомбоубежищами.
Первая в моей жизни бомбежка осталась в памяти ярче других, потому что было страшно, как никогда потом за всю жизнь. Рев самолетов, грохот зениток, взрывы. И еще темнота.
Раз-два во время бомбежек мы с мамой спускались в подвал. Потом перестали. Мама сказала, что бессмысленно так тратить время.

Мама стала сушить очистки от картошки и всякие корочки. С лета она оставила бутылочку прокипяченного подсолнечного масла и не велела до него дотрагиваться.

В школе ребят стало гораздо меньше. Заниматься было почти невозможно: обстрелы, налеты, занимались при свечке. Когда в один из дней пришли только трое, учительница сказала, что больше собираться не будем.
Вскоре мама перестала ходить на работу, ее организация была эвакуирована. Она часто уходила надолго, иногда на весь день – на дежурство, в очередь за хлебом, за водой, за дровами, за какой-нибудь едой.
Тогда все ходили медленно, не было сил. Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, будто не было дня, а только одна очень длинная, темная, ледяная ночь.

В декабре все корочки закончились. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Уже после войны в разговоре с кем-то мама сказал: «Спасибо дочке, она никогда не просила у меня есть!».
Из блокадных лет запомнился один Новый год – это, наверное, первый Новый год без красивой елки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэте6сса, но голос ее, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. «Мне не надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется так: «Товарищ, нам выпали горькие трудные дни, грозят нам и горе, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!»

В маминых записках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбежки, залы театра и кино не пустовали».

Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале филармонии. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то светом была подсвечена фигура артистки. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть.
У нашей школы были грядки в Летнем саду. Там мы пропалывали морковку, салат и свеклу. Когда весной на старых липах только прорезались зеленые листочки, мы ели их без конца, потом ели цветы липы, а потом семена.

В какой-то день весны 1943 ожил двор Некрасовской бани. Чумазые люди в ватниках пытались оживить котельную. Наступил день, когда баня открылась. Мы отправились в баню, надеясь успеть помыться между обстрелами. В бане ступая босыми ногами по цементному полу мы держались за руки и почему-то смеялись. Мы вдруг увидели какие мы страшные! Идут по пустой бане два скелета с мочалками в руках, дрожат от холода и смеются. Вода была теплая, но баня еще не прогрелась. В мыльной плескались еще четыре храбрые блокадницы, худые и костлявые. Смотреть друг на друга было неловко.

Еще шла война, когда в городе появился Музей Обороны Ленинграда. В нем все было потрясающей правдой. Пересказать это невозможно. Такого музея еще не было. Но потом он был уничтожен. Уничтожали память, уничтожали опыт людей, опыт выживания. Потом прошло еще какое-то время и музей открыли, но то, что сейчас – это жалкое напоминание…
Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я говорю, что это был День Победы 9 мая 1945 года. Никогда не видела я потом у людей более счастливых лиц. И тогда, 9 мая 1945, верилось, что после таких потерь, страданий, ужасов люди поймут, наконец, бессмысленность войн.

Не узнать теперь в разросшихся деревьях тех тонких саженцев липок и яблонек, что сажали мы школьниками в Московском и Приморском парках Победы."

Загрузка...